
— Александр Абрамович, покидая Советский Союз в 1980-м, ваша семья совершала некий политический акт или это был простой выбор в пользу лучшего места для жизни?
— В нашем отъезде можно найти и протест, и желание попасть в другой мир. Мои родители были представителями сферы искусства: отец — художник и скульптор, мама — актриса. Богема тогда в принципе придерживалась антисоветских взглядов. Впрочем, для папы главным мотивом было все же стремление увидеть мир, он был свободолюбивым человеком. К тому же мама хорошо говорила по-немецки, я учил немецкий в спецшколе, был лучшим учеником в классе.
— Сколько вам лет было в день пересечения границы соцлагеря и капиталистического мира? Вы горячо поддерживали смену родины или смирялись с неоспоримостью решения взрослых?
— Мне было десять лет. Для подростка любой переезд — приключение, так что я был очень рад: у всех нас тогда были какие-то фантазии, связанные с Европой и жизнью там. Неведомый мир казался ярким и притягательным. Сначала мы оказались в Вене, там семья разделилась: отец с сестрой уехали в Америку (сестра до сих пор в Нью-Йорке). Я оказался с мамой в Германии. Сначала жили в Дортмунде. Когда окончил гимназию, учился дальше в Дюссельдорфе и провел там в итоге двадцать лет. Наконец, снова в столицу Австрии я перебрался в 2010-м.
— Насколько легко вашу семью выпустили из СССР?
— В те годы выехать можно было исключительно по приглашению. Кто-то ждал разрешения десять лет, кто-то еще дольше, но нам повезло. Сколько точно времени прошло, не скажу, но относительно немного.
— Отъезд равнялся тогда отказу от советского гражданства?
— Да, у тех, кто уезжал, при пересечении границы изымали паспорт. У нас с мамой остался единственный документ: одна виза на двоих с общей фотографией. По факту гражданства нас лишили, но об этом не объявлялось. Позже в российском посольстве в ФРГ мне объяснили, что выезд за рубеж не мог быть поводом официально забрать гражданство Союза ССР. Но поскольку документа на руках не было, мы считались лицами без гражданства.
— С конца 80-х СССР перешел к многопартийности, затем отменили цензуру, объявили о свободе совести и вероисповедания. Не задумывались ли ваши близкие о возвращении в 1990-м или 1991 году, когда причины для эмиграции устранились сами собой?
— Вопрос этот не обсуждался, потому что мы жили той жизнью, в особенности я, только-только поступивший в университет, нашедший друзей. К тому же перемены в России не были до конца понятны, оставалось неясным, как страна будет развиваться и по какому пути пойдет.
Но возможностью свободно ездить на Родину мы активно пользовались — я жил в России по неделе/две несколько раз в год.

Фото: Из личного архива
— Чем вы занимались на чужбине?
— Переводческой, литературной деятельностью. За время пребывания в Европе я выпустил четыре поэтические книги, учебник поэзии, статьи, эссе и помимо этого издал огромное количество переводов русской литературы на немецкий. У меня там вышло более сорока книг.
— Кто из русских классиков благодаря вам стал доступен европейскому читателю?
— Я переводил стихотворения Пушкина, Лермонтова, поэтов Серебряного века, современных русских поэтов, издавал антологии, обратился и к прозе. Например, перевел на немецкий «Пиковую даму» Пушкина, два романа Достоевского и четыре больших произведения Булгакова: «Мастер и Маргарита», «Собачье сердце», «Роковые яйца» и затем «Белую гвардию». Также в поле моего переводческого интереса попали две апокалипсические повести российского революционера Бориса Савинкова — «Конь бледный» и «Конь вороной» и, помимо этого, рассказы Виктора Гофмана. Также я переводил пьесы Чехова, Гоголя, Маяковского и многих других авторов, в виде отдельных книг они не выходили — драматургию издавать за рубежом не принято. Но их ставили.
— В каких именно театрах и каких стран?
— Почти во всех крупных театрах. Крупнейший из них — «Бургтеатр» Вены. Там шла «Бесприданница» Островского. В Мюнхене в Резиденц-театре, в Гамбурге в театре «Талия», там же в гамбургском Schauspielhaus’е (Гамбургском драматическом театре) и в театре Дюссельдорфа ставили моего Чехова. Также востребованы были моя драматургическая обработка романа «Игрок» Достоевского и пьесы Булгакова. Их постановку осуществили, например, в Цюрихе.
— Прозвучало название «Мастер и Маргарита». Разве до вас на немецком не было главного шедевра Михаила Сергеевича?
— До моего перевода 2012 года существовал один, его выполнил сразу после публикации романа в журнале «Москва» в 1968 году классик ГДР Томас Решке. К моменту, когда я приступал к работе, переводу было уже полстолетия. К тому же он был выполнен очень быстро, и при всей добротности стиля Решке нужно учитывать, что он всю жизнь работал с прозой. А тексты Булгакова — поэтические, они завязаны на ритме, звуке, разных стилях, когда у каждого персонажа своей голос: Азазелло говорит так, а Воланд — иначе. В старом переводе эта разница совершенно не слышна. В переводе Решке Булгаков становится реалистической прозой, просто с фантастической фабулой. А Булгаков — это русский модерн. Поэтому я ориентировался на опыт перевода поэзии Серебряного века и опирался на язык немецкого модерна, пользовался приемами 1910–1920-х годов. Моя версия в свое время «взорвала» читательскую аудиторию и активизировала споры вокруг Михаила Булгакова. Правда, появившийся позже перевод «Белой гвардии» обошли молчанием.

— Почему?
— Из политических соображений. При том что на «Мастере и Маргарите» в Германии выросло, как и у нас, несколько поколений — роман прочитали буквально все. В ГДР он был глотком настоящей свободы, хотя западногерманские жители смотрели на культовую книгу несколько другими глазами.
— Европейский материк виделся советским людям оплотом свободы. Мне показалось или к какому-то моменту Евросоюз перестал быть таковым?
— Реальные перемены в ЕС начались с 2010 года, но переводили «стрелки локомотива» в году этак 2007–2008-м. Просто ощутились изменения позже, когда ничего с движением по новому пути сделать было нельзя.
Европейцы начали сетовать лет пять, максимум шесть лет назад. Но они сами позволили случиться «перевороту», произошедшему в Евросоюзе, находящемся теперь под управлением людей, за которых никто никогда не голосовал.
Неважно, какие правительства конкретно в отдельных государствах, все они пребывают под пятой европейского правительства. Повторюсь, не избранного демократическим путем, но стоящего в иерархии выше, чем национальные. И диктующего с возрастающим ожесточением правила игры и борющегося с любой формой несогласия, начиная с политических партий и движений и заканчивая отдельными людьми, беседа которых в купе поезда или частная переписка может стать поводом для репрессий.
Свобода слова пресекается везде, я бы даже сказал, что речь идет о борьбе со свободой не только слова, но и мысли.
— Когда вы впервые задумались о репатриации?
— Во второй половине 90-х. С 1995-го мысль стала регулярно приходить в голову. Тогда я предпринял первые конкретные шаги, но не переехал просто потому, что не получилось: я застрял в Германии, задавая себе все чаще и чаще вопрос: «Почему я еще здесь?» В 2000-е, после пребывания в России, я чувствовал себя неуютно в ФРГ. Не знаю, как так получилось, но перемещение в Европу 80-х для меня было, как если ты из черно-белого кино попал в цветное. Но цвета поблекли. Сейчас же настоящие краски ко мне приходят, когда я нахожусь в России. Все повторилось, только наоборот.
С началом событий, называемых в России спецоперацией, в Европе стало очень трудно существовать людям, связанным с Россией.
— Они оказываются под идеологическим давлением?
— Да, их постоянно принуждают делать определенные заявления и занимать определенную позицию. Ровно через 3 дня после начала боевых действий на Украине ко мне обратились из одной австрийской газеты с предложением об интервью. И сразу мне стали задавать вопросы, подразумевающие единственно верный ответ. Я же высказал мысль, что интеллигенции нужно не забывать: искусство и культура призваны объединять людей, а не разъединять. Нужно стремиться сохранять внутренний духовный нейтралитет, не поддаваться военной пропаганде, включая украинскую, и не бить кулаком по столу. Мои заявления привели к скандалу. На меня устроили гонения.
Практически все люди, издательства, университеты, писательские организации от меня отмежевались. Особо я не страдал от этого, но, наблюдая за тенденциями в обществе, понял, что не хочу жить там, где лишен права дышать и вести открытый, свободный диалог.
Я оказался в изоляции, потерял за ночь источники средств к существованию, будучи одним из самых востребованных переводчиков на протяжении десятилетий.
— Все это случилось с вами, хотя вы призвали всего лишь к сдержанным оценкам, а не к поддержке России?
— Именно. Учтите, что я призвал к нейтралитету в стране, где нейтралитет вписан в Конституцию. И тогда я осознал, что в момент разлома между Россией и Европой место русского человека — дома. При этом неважно, как ты относишься к тем или иным процессам, определяющим будущее. Если ты считаешь себя частью русской культуры, то должен быть здесь.
— Ваша миссия голоса русской культуры за ее пределами закончилась?
— Я всегда стремился быть представителем русской культуры на Западе, приобщал к ней европейцев и объяснял им ее. Но прерванную работу я продолжаю здесь: преподаю в МГУ, Высшей школе переводов. Выпускаю свой канал «Полифон», посвященный межкультурному диалогу…
— Кто, по-вашему, должен преодолевать вышеупомянутый цивилизационный разлом: писатели или политики?
— И те и другие, каждый по-своему. Ставку однозначно нужно делать на русскую культуру, от которой Запад закрылся не без причин: в ней заключена огромная сила. И вы удивитесь, но масса европейцев тоскует по традиционным ценностям. Именно поэтому и возведены преграды. И нужно использовать любые средства, чтобы их «пробить».