Где Псой…

КОНТ 3 часов назад 64
Preview


— Где Псой Саич?..

— Где, где, известно — где…

Когда у меня будет юбилей, я позову великое множество гостей в Большой зал ЦДЛ. Обязательно как можно больше, чтобы не всем хватило мест. И чтобы те, кому не хватило мест, раздраженно топтались у стенки, а какой-нибудь дядечка с измученным лицом держал розовую ленту и не пускал всех в первые ряды. Да, да, чтобы с розовой лентой и никого не пускал.

— Первые ряды для выступающих…

И пусть будет душно, и все упреют. Еще хорошо бы, чтобы возникла давка, и маленькому лысому толстячку в пиджаке с искрой заехали локтем по очкам. Завязалась бы давка, кто-нибудь толкнул даму с халой и выдавили бы стекло в предбаннике. А дама с халой истошно бы заверещала. Так и вижу чрезвычайно плотную и пеструю толпу в фойе. Душно, тошно, но народ прибавляет. Важные писатели и критики с сардоническими ухмылками. Поэты, которые дарят друг другу книги, которые никто и никогда не читает. Дамы в розовых, голубых, красных блузках, с высокими прическами, поэтессы, хохочущие басом. Дым сигарет с лестницы и тучный, как будто только что отобедал и юркий распорядитель вечера во фраке. Пусть он будет бегать по фойе и по залу, в которую еще не пускают, закатывать истерики, кричать на всех тенорком, звонить по мобильному и куда-то все время исчезать.

— Где Псой Саич? — разносится из разных углов.

Какая-то старушка в гардеробе роняет зонтик и вскрикивает, известный литературовед, отдуваясь, как сом, разглаживает баки, громко сморкается знаменитый романист в кашне.

— Только что был здесь…

Атмосфера накалена, толпа колеблется в фойе, как кисель, а вечер не начинается. Суета, крики, двигают какие-то стулья. Старушка со страданием в лице ищет зонтик, который только что уронила и не может найти. Глаза старушки слезятся. Все ищут Псой Саича, потом ждут духовой оркестр кадетов, который застрял в пробке, потом не могут никак найти ректора литинститута, у которого заболела жена, затем главу комитета по культуре из Госдумы и так далее. Помощница Псой Саича, Жанна Аполлоновна, уже на грани инфаркта. Она нюхает нашатырный спирт, и, кажется, ей это начинает нравиться.

— Я так больше не могу, пора начинать, ничего не готово! Где Псой Саич?

— Где, где? Известно — где…

А вот он — я, за кулисами. В сером в полоску костюме с галстуком, который обвился вокруг горла, как удавка. Хочется пить, от волнения вспотели ладони и дрожат коленки. Все чего-то хотят от меня, только я не понимаю чего. И лезут, лезут, лезут с какими-то вопросами с подобострастными улыбками. Все и сразу.

— А десять ящиков водки не мало? Ведь будут еще студенты литинститута и секретарь союза писателей — Афанасьев… Где Псой Саич… Баянист выступает до или после эквилибристов… Надо бы выкатить пианино на центр, а не то между басом и аккомпаниатором целая пропасть… Куда ставить корзину с цветами от министерства Культуры и т.д.

— Поставьте мне на голову, если некуда…

В конце концов, вечер объявляют открытым. Полсцены, громко елозя стульями, занимает президиум. Вокруг чрезвычайно важные, но совершенно незнакомые мне люди: известный литературовед, отдувающийся, как сом, какой-то здоровяк с красной папкой и цветами, пожилой философ с седой копной волос, какой-то человек с жиденькой бородкой и большими ушами, который мне все время кого-то напоминает, а вот кого, я так и не могу вспомнить, тучная дама из музея Достоевского в рыжем парике, попик с благообразной гривой из церкви великомученицы Досифеи.

Бог ты мой, а поп-то при чем? Как-то неудобно. У меня в рассказах столько фривольностей и потом эта пошлейшая сцена в романе «Содом и Гоморра». Меня что, будут отлучать от церкви, как Льва Толстого? Это все, наверное, Псой Саич. Ну и сволочь же! Кстати, где он? Мы сидим уже минут пятнадцать под палящими софитами, галстук невыносимо душит шею, я весь взмок, а тут еще какой-то лысый толстячок под сценой с дежурной охапкой гвоздик хочет сунуть мне свой пухлый двухтомник. Он как-то судорожно дрыгается, чтобы я его заметил, и его голова выпрыгивает из-под сцены, как утопленник. Пожалуй, притворюсь, что не вижу его. Постоянно из занавеса высовывается Жанна Аполлоновна, напоминающая Медузу Горгону и ядовито шипит. Как есть — Медуза!

Интересно, есть ли у нее муж или она его уже превратила в соляной столп своим испепеляющим и сеющим панику взором? Ну конечно, он застрелился или выпил склянку с ядом. Бедный Йорик! И вот уже звучит какой-то бравурный марш, по сцене, топая сапогами, пошли курсанты с трубами и барабаном. Грохот такой, что, кажется, все мы сейчас провалимся куда-нибудь в преисподнию. Ну, или в буфет, который аккурат под сценой. Хорошо бы в буфет, напиться водки и поскорей забыться. Где Псой Саич, хотя бы графин с водой организовал бы, что ли? Я ведь денег ему дал столько, что можно закупить обеспечить графинами духовой оркестр, громко топающий по сцене и затопить водой пол-Москвы.

Откуда-то снизу и сбоку возникает Псой Саич и сладким голосом заправского тамады из ресторана восточной кухни принимается рассказывать, неимоверно коверкая слова, кокетничая и егозя ногами, словно собирается станцевать канкан, бородатый анекдот… А все же интересно, кто этот человек с желчным лицом? Философа-то с седой копной, которую ему, словно только что наметали граблями, я еще припоминаю. И то смутно. А это кто? Черт знает что! Понаприглашали каких-то надутых индюков, он даже со мной не поздоровался, а я теперь сиди и мучайся, гадай, кто он? Хотя, кажется, его можно часто встретить на литературных вечерах. Он всегда сидит в президиумах, говорит чрезвычайно умно, путано и длинно. Ну ничего. Пусть себе сидит. Он похож сразу на всех писателей, по чуть-чуть, еще живых и уже отошедших в мир иной. А усы потянут как минимум на первого секретаря союза писателей. Нет, он обязательно скажет что-то очень значительное. Что-то такое апокалиптическое…

…Громко из-под занавеса шипит Жанна Аполоновна, гремят, как трубный звон, возвещающий конец света, фанфары, откуда-то снизу, из зала, слышны аплодисменты. Аплодисменты напоминают шкварчащую на сковороде яичницу. Известный литературовед, отдувающийся, как сом, энергично двигает кадыком, видимо, он проголодался и хочет в буфет. Псой Саич приносит бутылку с водой, но ее тут же задевает букетом дама в рыжем парике из музея Достоевского и опрокидывает на пол. Воды больше нет и не будет. Зато еще двадцать пять выступающих, и Кобзон, который обещал вручить грамоту от комитета по культуре. Спустя четыре часа треть зала уснула, треть сбежала в буфет, оставшаяся треть героически и рассеянно хлопает в ладоши. Лысый толстячок с дежурной охапкой гвоздик все же сунул мне свой пухлый двухтомник. Куда бы его деть? Как бы его поаккуратнее где-нибудь забыть или переподарить это рыжему клоуну из музея Достоевского, который, уставившись в угол, уже минут тридцать вспоминает о том, как я делал доклад о Достоевском тридцать лет тому назад, хотя это явно был не я, потому что не люблю Достоевского?

Весь президиум сомлел. Бас запел песню «Вдоль по Питерской», в конце молодецки крякнув и заржав «Э-ге-ге-е-е-е-е-й!». А когда же будет выступать тот, который мне постоянно кого-то напоминает? Псой Саич, как подлая крыса, опять куда-то сбежал. Здоровяк с красной папкой и цветами осовело уставился на зад девицы с цветами. Вот какой-то пожилой старичок от общества защиты то ли памятников старины, то ли муравьедов, то ли юбиляров от Жанны Аполлоновны с остекленевшим взглядом основательно вчитывается в текст юбилейного адреса. Гладкие зачесанные кверху волосы. Индюшачий зоб. Песочного цвета пиджак, черные ботинки. В принципе, его можно использовать на любом юбилее. Универсальный поздравляющий. Ему все равно кого и с чем поздравлять и что читать: юбилейный адрес или эпитафию.

Вот я сейчас умру, он тут же развернет другую бумажку из своей вшивой папочки и с такой же неподдельной нежностью и проникновенно прочтет отходную! Но такого удовольствия я никому не доставлю. По крайней мере, до тех самых пор, покуда не узнаю, кто этот желчный человек, который мне все время кого-то напоминает… Кажется, это — художник Антон Новожилов. Известный своими эпохальными полотнами, где все персонажи тоже почему-то сидят в президиуме. Что-то типа пленума ЦК. Только сверху все одеты, а внизу голые. Он — авангардист, участник знаменитой бульдозерной выставки, женился на какой-то богатой вдове. Она, посчитав его гением, вбухала множество денег. Одну из его картин, кажется, купил сенат США. В прошлом, наверное, году, была его выставка в ЦДХ. Помнится, открытие происходило в скверике напротив входа: площадка, огороженная красной лентой, в середине воздушный шар с его именем — Anton Novoziloff — приглашенные гости, корреспонденты, вспышки фотокамер какая-то сморщенная и вся красная от жары карла в смокинге из мэрии Москвы …

А потом, после торжественной части, когда все уже изрядно набрались, и Антон Новожилов забрался в корзину воздушного шара, его друзья решили над ним подшутить и обрубили канаты… Шар взмыл в небо, но Антона Новожилова хватились только под утро, когда протрезвели. Кажется, он себе что там такое отморозил, но — жив курилка! Хотя, может быть, я и ошибаюсь… А хорошо бы улететь на воздушном шаре! Лететь, ни о чем не думать и плевать вниз на голову гостям, особенно президиуму, Псою Саичу и заодно Жанне Аполлоновне. Можно, по старой памяти и Антону Новожилову.

А там, внизу, суета, заполошно машут руками карла из мэрии, известный литературовед, отдувающийся, как сом, какой-то здоровяк с красной папкой и цветами, пожилой философ с седой копной волос, тучная дама из музея Достоевского в рыжем парике, попик с благообразной гривой из церкви великомученицы Досифеи, Антон Новожилов, милиция и Кобзон. Все без штанов. Штаны улетели на воздушном шаре, и все теперь бегут за мной и просят, чтобы я вернул им штаны. Но я непреклонен. Я им кричу сверху, что они мне все осточертели. Пусть попросят у Псой Саича, но для начала — найдут его.

— Где Псой Саич?

— Где, где? Известно — где…

И пусть Псой Саич выдаст им какое-нибудь тряпье. Какие-нибудь тренировочные штаны с коленками, старые кальсоны и рейтузы, которые приготовила уборщица на тряпки. И пусть они пляшут в этом рванье и машут руками с красными и потными от злости лицами в этом своем ЦДЛ до посинения. А я сюда больше не вернусь!

Непенф

1

Когда я попадаю сюда, трава опутывает меня по рукам и ногам, словно русалки. Дурман-трава, и я забываю город, электричку, я запутываюсь в траве, как в прошлом, я запутываюсь в запахах и звуках, которые сразу становятся беззвучными. В цветах и красках. И смотрю на то, как сныть рассыпалась по поляне, словно пончик в обсыпке. Сныть, сны, долгие, бестолковые... Туман! В конце апреля или мая яблоня, словно платье, сменила снежно-розовый наряд на будничный, а соловей орет во всю глотку. Соловей захлёбывается от счастья и любви на голой ветке березы, отчетливой, как литография. Все вокруг черно-белое, потому как выключили свет. Тьма — это цвет, который лишили невинности. В деревне днем светло, а вечером светит подбитым глазом луна, как брошенная мужем жена.

Луна висит над избой армян, как надкушенное яблоко. Армянин по имени Наирий купил избу. И теперь полная луна улыбается, как армянка. Светлый ореол фонаря вокруг тополя напоминает Арарат. В черной тьме ко мне приходит черный, как сажа, кот. Я его не вижу, лишь слышу, слышу его выходную арию Россини. Иногда громыхает гром, осторожно, словно не взаправду, а понарошку, как будто снимают кино, ударяя в литавры. С подсветкой и грохотом. И бегает с мегафоном угорелый режиссер. Режиссер орет:

— Больше света, дайте больше света!

Так еще грохочет оцинкованная ванна. Когда ее наполняют водой, в опрокинутую изнанку окуная, словно веник, березовые ветки. Тонкие, вьющиеся, смеющиеся. Ночью в ванной купаются звезды. И я достаю их влажной рукой, но они растворяются, растекаются по ладони, космос пуглив. Он холодный и бездонный, как отражение в ванной. Как луна и Арарат. Дождь падает вверх ногами. Целая вселенная в оцинкованной ванне. В ванне купается небо, облака, словно девки в бане. Но история начинается с того, что я сижу во тьме и пробую ужинать.

Темнота такая черная, как будто стекло вымазали сажей. Как будто черный кот смотрит в окно. Черным черно, как в желудке у кита. Если бы меня, как Иону проглотил кит, я бы удивился не меньше. Хорошо в утробе ночи. Сидеть и сочинять небылицы. Вроде этой. Темная зелень огорода, как щавелевый суп, когда лес берет тебя в свои еловые лапы, а голубые со светлой вытяжкой облака, заблудившийся в ночи и красноватый от жаркого заката зайчик, возвращают отраженное в зеркало. Забавно сидеть в темноте и сочинять! И моя вселенная в тысячи тысяч световых лет от настоящего и будущего. Вся вселенная в ванной. Я вообще как выброшенный кукушкой из гнезда. Нет ни времени, ни деревни, а есть только звезды и соловей. Все остальное надо выдумать и записать, иначе все это исчезнет.

И я вкушаю хлеб и вино, покуда Всевышний занимается сотворением мира. Едва светится аспидный огонек мобильного телефона, который вдруг после полуночи охватила падучая. Звонят! После полуночи звонят сумасшедшие или поэты. Один мой знакомый по фамилии Дудкин, который уже заказывает с доставкой ужин на том свете, звонил мне строго после нуля часов. Он читал мне свои стихи. Стихи были о любви. Любил Дудкин часто и бурно, поэтому стихи заполняли весь его и заодно мой досуг. Я слушал его внимательно, как психиатр. Потом Дудкин толковал, словно Библию, свои стихи, чем только усугублял мою меланхолию.

Ничто так не умаляет слово, как толкователи! И стихи были плохие. Но Дудкин был моим начальником. Поэтому я малодушно слушал его стихи, как воскресную проповедь батюшки, куда вмещаются грехи, прелюбодеяния и скаредность прихожан.

Сныть, сны, дожди, полоумные разговоры о поэзии... Туман! И на сей раз звонила Наташа. Поэтка. Наташа — это не имя, а образ жизни. Наташа живет тем, что заполняет пустоты в жизни других. Она считает, что жизнь обывателя бессодержательна. Поэтому, взяв сразу высокую ноту, как дирижер в партитуре, жалуется на невыносимую тяжесть бытия. Она, словно беременна невыносимой тяжестью бытия. Мой хрупкий мирок набряк, словно туча. Наташи не могут болеть в одиночестве. Когда все сведения в моей голове перемешались в плотный мрак, Наташа вопросила:

— Я больна, почему всем на это наплевать?

Я подумал, как поднять ей настроение? И сказал:

— А у меня конец света.

— Тебе лучше! — сказал она.

Конец света, и если это мой последний ужин, как будто бы на фреске ultima cena, то, конечно, Наташа не ведает, что я беззастенчиво рвал зубами багет, запивая его вином! Ничто так не сближает людей, как несчастье чужого человека. Я ем и слушаю, поражаясь своему цинизму. Я утешал Наташу, дежурно и громогласно, как будто бы испугавшись, что отдам швартовых, как говаривал мой знакомый морячок, не закусив. Морячок плавал туда-сюда, покуда однажды не оказался в кочегарке в Питере на улице Толстого, где мы и отпраздновали его приземление. Бурно и радостно. Я представил, что мы в кочегарке на улице Льва Толстого. Кромешная тьма накрыла деревню. Плечи мои я подставил тьме, как будто старый пиджак на вешалку повесили.

Я пил вино, как кровь Господа, слегка опьянев. Если христианство одурманивает, то я истый христианин. И даже, кажется, слегка вздремнул. Мне снилось, что ванна — это вселенная, полная вина. Вино плескалось о стены избы, как о края вселенной, а я пил, словно невыносимо терпкость вечности, закусывая небом, травой, листьями. Наташа, как неопознанный летающий объект, витала в космическом пространстве мобильной связи. И я не слышал и половину того, о чем мне говорили. Я был глух и равнодушен к людским стенаниям, как будто очутился не в чреве кита, а в большой и тихой бухте, нирване равнодушия.

— А если я завтра умру? — спросила, словно не у меня Наташа.

И голос был, словно вещий. Мы все завтра умрем. Но это еще — не повод портить другим людям жизнь и аппетит. Философия житейского разума учит нас тому, что во всех жизненных передрягах на свете есть как отрицательная сторона, так и положительная. Ну, во-первых, если кто-то из нас двоих сыграет в ящик, то в любом случае никто уже не сможет выносить мне мозг! А во-вторых, я не успел сообразить, что будет во-вторых, она бурно разрыдалась. Я слушал ее рыдание и пытался понять: мажор это или минор? Мажор случается нечасто, но не редко заканчивается минором. А вот минор не заканчивается никогда. Это — вселенская тьма, античная драма, бесконечность. Вино разлуки, горечь разочарования, трава забвения, рондо капричиозо! А Соловей меж тем не затихал, огород пах кислородом. Ночь подмигивала мне звездами, как девушка с подбитым глазом на Александровском вокзале. Глаз ей разрисовал, видимо, муж или хахаль. И она была красива. Драма к лицу некрасивым.

Весело и зло — назло судьбе — пищали комары.

Соловей фистулой выводил мелодию одиночества.

В конце концов, если смерть неизбежна, как управдом, подумал я, то пусть все идет своим чередом. Пусть все идет прахом.

Потому что конец света — это не конец жизни. Жизнь продолжается, даже если мы по недоразумению попали в ад.

Завтра все обязательно выяснится, если оно, это завтра, наступит!

А не наступит завтра, то все равно что-нибудь да наступит, жизнь движется вперед поступательно.

2

Когда мой космос в ванной проходит на тысячу световых лет ближе к земле, чем мне хотелось бы, озаряя мой утлый деревенский уголок, когда мне звонят после полуночи космические пришельцы, на меня нападает тревога. Что-то, видимо, происходит? Гармония мира нарушена? И что теперь со всем этим делать? Куда бежать? И на утро я вдруг сразу засуетился, я засобирался. Я засобирался в город. Люблю куда-либо приезжать, чтобы через час вернуться не туда, откуда ты уехал. А теперь мне нужно срочно по делам в Александров, обязательно и всенепременно. А потом в этом скучном городе, где старина перемешана с современностью в совершеннейший винегрет, естественно, меня потянет обратно в деревню. Бежать надо не туда, откуда так радостно вернулся. А обратно. Или туда, откуда нет возврата.

С неба падал, как сумасшедший с крыши вниз головой, дождь. Капли были длинные, долгие, как цезура в амфибрахии. И тяжелые, как будто бы из свинца. А я иду по траве, которая под дождем напоминает реку. Да жизнь, словно река, но вряд ли это утешает, если до станции пять световых километров. Трава напоминает тину в пруду, когда я плаваю летом, неся на своих плечах все бремя подводного царства, голубоватую, напоминающую еловые лапы тину и отражение в зеркале пруда с березами, ивами, утками и гусями. Сущность вещей, вещность сущего. Все слилось воедино. Все снова совпало, жизнь складывается из осколков муранского стекла, цветных стеклышек в калейдоскопе. Мегера поэтическая вызвала своими горестями стихию. Она разрыдалась, а сегодня идет дождь. Но не все то плохо, когда плохо, если из этого может сложиться музыка! Слышишь музыку? — спросил я у самого себя.

И сам себе ответил: ничего я не слышу, кроме разве того, как чавкает моя оторванная подошва. Но тогда послушай, вот песня под названием: «Кстати, а зачем я еду в Александров?» Джазовая миниатюра, когда тихо сипит труба, придушенная жизнью, а потом почти неслышно вступает пианино. Название мне понравилось. И сказал я сам себе: у меня кончилось вино. Надо кормить чужого кота, который приходит всегда ночью, когда у него разыгрывается аппетит. Черный кот приходит ночью, как последняя электричка. Черный, как Иона в чреве кита. И кроме всего прочего мне надо в Александров, где меня ждет, словно судьба, курьер с сим-картой. И зачем это я заказал сим-карту?

Нашими поступками управляет злодейка судьба. Значит, так было угодно судьбе. Я ничего про это не знаю. Не знаю, зачем судьбе был угодно забить стрелку с курьером именно сегодня. Но теперь отказываться поздно! Да и недобно. Курьер будет звонить, оператор обязательно будет настойчиво добираться до остатков совести, которой у меня нет и, кажется, не было. И я поплыл, как в пруду, волоча за собой отражения деревьев, гусей и уток, а также прицепившегося отреза мокрого облака. Мокрая зелень блестела, как только что спрыснутая, словно на рынке из пульверизатора, дежурная песнь соловья, который перепутал ночь и день, и голосил круглосуточно, как безлимитная услуга.

Я нацепил джинсовую куртку с капюшоном, как капуцин, и влез в старые босоножки. В походе на станцию есть что-то судьбоносное, что-то монашеское, что-то от пилигримов. От средневековых романов, от хожений, когда люди перемещались в пространстве, как будто переворачивали страницу в книге. Новая глава, новая жизнь. Надо мной золотые кудри солнышка из-под облаков, словно красивое и молодое девичье лицо вдруг прыснуло радостным смехом. Дождь и свет, все перемешалось вверх дном, все вверх днем.

Я шел травой, я плыл рекой, ноги разъезжались по сторонам, как у только что появившегося теленка, и я был не уверен, дойду ли я до того состояния, которое у обывателя зовется станцией, а для меня это — катарсис? Поравнявшись с Николой, заросшим крапивой и березняком, с руинами церкви, на стенах которой птицы стояли по стойке смирно, я подумал, что покровитель плавающих и путешествующих одобрительно помахал мне своим омофором… Руины Николы — разрушенная в 30-х церковь. Я — пилигрим, я иду в город за правдой, за истиной, которая в конечном счете в вине. Я иду за вином, за виной. Я иду! И думаю, что старушки — главный становой хребет местного прихода — изрядно поредел.

Одна из прихожанок сломала ногу. А староста Ирина — руку. При этом совершенно непостижимо, как она будет кормить поросят, которых она взяла на прокорм. Она сказала батюшке, что народу мало, может он пока не будет приезжать на службу? Бога решили поставить на паузу. Две тысячи лет праведники и злодеи разводили костер, чтобы просветить темноту человеческой дикости, строили козни, сажали на кол, убивали друг друга во имя Господня, а сегодня мы объявляем перерыв на обед. Батюшка, страдающий одышкой, диабетом, хромой, батюшка, которого здесь хорошо взяли на прокорм и, кроме того, слушали все, чтобы он ни говорил, сурово нахмурив бровь, отказался не приезжать!

Нельзя вычесть человека из обстоятельств времени и места, если он сам этого не захочет. Даже Бога нельзя отменить только потому, что кто-то там сломал ноги, руки или голову. Это только я умею вычитать самого себя из сложных жизненных обстоятельств, словно извлекая корень из пустоты. Дождик накрапывал, как пьяный пианист, повсюду натыкаясь на клавиши. Я прыгал по кочкам, чтобы не утонуть. И все весело, по-летнему плясало под ногами и вверх ногами, сверкало и пело. Свежие, как пышки, облака клубились в небесах. Они клубились как 9-я симфония. И вот я явился на станцию, но лучше бы я этого не делал! Электричка подорожала аж в два раза. Не зря пророчила и причитала поэтка. Как говаривал Гаргантюа: «Безденежье — недуг невыносимый!» Люди любят деньги больше жизни. И умирают с деньгами и без денег, не познав всей прелести жизни. А прелесть жизни заключается в том, чтобы не забивать себе голову всяческими пустяками.

3

Александров вымытый и свежий, как рубаха из прачечной, от которой пахнет стиральным порошком. В Александрове шумно и суматошно. Я посмотрел на плакат: «Требуются швеи и утюжильщица». И подумал, что писатель — он тоже отчасти утюжильщица. Он утюжит дорогу, пространство и время, чтобы написать пару строчек. А если будет сидеть дома, то тут же захандрит и запьет. И в лучшем случае ничего не напишет, а в худшем — напишет рассказ про то, как пишут рассказ. И все пойдет в его жизни прахом. И будет сниться ему сныть... У Дега есть картина «Гладильщицы». Чугунный утюг, полуодетая прачка, белье. Гладильщицы, видимо, французское слово, а утюжильщицы — русский эквивалент. Я сегодня обязательно по возвращению напишу об утюжильщицах. Об их идейной отсталости от технического прогресса. Об их безграмотности. Об их незавидной участи. Тяжелых чугунных утюгах, духоте в тесной комнатушке, потной рубашке утюжильщицы, прилипшей к мощному торсу. О груди утюжильщицы, чугунной, как гири. О невыносимой и горькой тяжести бытия. Про то, что утюжильщица при деньгах, а у меня — одни романсы, что тоже не плохо, учитывая перспективы рассказа, который зарождается, как любовь и смерть.

О красоте утюжильщицы!

О внезапности вдохновения.

О, эта внезапность творческого порыва!

Рассказ надо писать внезапно, захватив себя самого врасплох. Внезапно, в полночь. Все должно быть легко и беззаботно, как вот мои скитания в Александрии. Я сновал по Александрову, как ковид, заражая прохожих толчеей и бестолковостью. Потом мы стали созваниваться с курьером. В чем еще польза от курьеров? А в том, что ты вдруг сам себе кажешься значительной личностью, с которой хотят встретиться. Преисполнившись значимости, я решил не сразу попадаться курьеру на глаза, как та самая утюжильщица, которую ищут и не могут найти. Да, я давно зарыл свой талант в землю, но не ровен час могу и отрыть. И тогда начнется война. Война со словами. Война и так начнется. Но надо быть начеку!

Курьер был поначалу на дальних подступах к Александрову, в Карабаново. Мне показалось, что Карабаново также далеко от Александрова, как Ватерлоо от Аустерлица. И я пошел за вином в большой и просторный, как кладовка, магазин, потому что там никого кроме меня никогда не бывает. Магазин был рядом с аптекой, чтобы заодно запастись и алкозельцером от похмелья. Я выбрал вино, как выбирают судьбу, неторопливо проходя мимо прохладных полок, как Наполеон проходит мимо стройных войсковых шеренг. Но, окрыленный процессом, совсем забыл, что сегодня не при деньгах. Поэтому сделал очень важный вид знатока вин и углубился в изучение годы выпуска и региона, которые меня категорически не устроили. Причем настолько, что продавец чуть было не побежал менять этикетку на бутылке, которая меня больше устроит. Но я был неумолим и неукротим, как Наполеон.

Мои и курьера маленькие фигурки на размеченном шахматном поле Владимирской области Александровского района передвигались совершенно стихийно. Дебют не складывался, Карабаново отступало неохотно, тем более мои босоножки натерли мне палец, палец кровянил и напоминал свиной окорок, который я покупаю на рынке, когда есть деньги. Солнце, свившее гнездо под синим куполом, меланхолически поглядывало на прохожих, бабку с носками, и старого видавшего деда, небритого, как все провинциальные деды, да еще с вениками, продавца в соломенной шляпе всего и вся, кажется, поселившегося на рынке. Он напоминал соломенное чучело на огороде. Тетка на рынке в тесных лосинах обмеривала лифчиком бабкину талию, как будто пытаясь поймать бабочку в сачок.

Я слушал кукующего в трубке курьера, который пытался выудить мою неуклюжую фигуру из цугцванга, словно рука шахматиста, и двинуть ее в бой. Лимузин курьера бороздил выщербленный плацдарм будущего ристалища на улице Ленина, а я крутился волчком, как будто наступил эндшпиль, между аптеками, заполненными бабками с таким длинным списком лекарств, как будто бы грехов на исповеди, что хватит до второго пришествия, пышной, вырывающейся из своих сдобных берегов и панталонов, булочной, винным и ЗАГСом. О, Карабново — колыбель моего успеха и славы! А что еще на этой земле, утопающей в дождях и лишенной света, нужно человеку, покуда он не склеил ласты? Винный, аптека и ЗАГС! — этапы большого пути, деградации таланта, который решил бросить вызов вечной темноте, истеричным поэтессам и зигзагам судьбы!

В результате голос в трубке, как будто бы архангельский, сказал:

— Будьте у ЗАГСа!

И я стал слоняться у ЗАГСа, как будто мне надо жениться или развестись. И я вспомнил свою первую жену, как она гневно требовала развода. Я бы развелся бы с ней и теперь еще раз, если вдруг тогда, лет тридцать тому назад, не доразвелся. И я решил, что надо раз в тридцать лет снова разводиться, чтобы подтвердить свой статус анахорета! Все эти пошлые перемещения в пространстве и во времени, дешевые фокусы памяти, и на всякий случай я решил заодно бросить, тем более покуда этого никто особо не замечает, еще один, дополнительный, вызов судьбе. Поскольку этак, по-новому перетасовав колоду прошлого, ты всегда рискуешь на повторение пасьянса.

Подъезжали люди и машины, словно ночью сны, и дама полусреднего возраста и веса поинтересовалась у меня, где здесь юристы? Будь она симпатичнее, я бы достал из-под земли ей и юриста, и вино с багетом. Но я не люблю безразмерных. Толстых люблю. А это не одно и то же. У женщины должен быть форма, как у булочки. Женское тело должно иметь свои границы, как сказал мой знакомый пограничник. Итак, я уже битый час торчал у ЗАГСа, хотя, судя по всему, день сегодня был выходной. Однако я упорно, как памятник вечному жениху, от которого сбежала невеста, врастал в пыльный скверик с крапивой.

Лист крапивы своим ажурным узором напоминал ножовку.

Я ожидал курьера с симкой как посланника...

Рассказ складывался, как пазлы, из милых пустяков. Так птица вьет себе гнездо из травинок, соломинок и того, что плохо лежит и ярко блестит.

Однажды я оставил бесхозный рулон туалетной бумаги на крыльце, прошитом закатными лучами деревенского ядреного солнца, дрозд тут же утащил и его на строительство гнезда.

Симку я кажется в итоге получил!

В эпилоге я встал в очередь на станции как на исповедь, поскольку очередь была недвижима, как имущество. Мы стояли в кассе за тетушкой, у тетушки с рюкзаком тряслась голова, словно голова не могла вместить в себя все творящиеся в мире безобразия, в том числе подорожание билетов! Мы стояли долго, я вспоминал поэтессу, тетушка все качала головой, и я подумал, не хватил ли ее удар?

4

…Возвращался я вечером, все также влажная земля расставляла мои ноги в том порядке или беспорядке, который нужен именно ей, но не мне. Подметка, как ненасытная пасть, глотала пучками траву, сурепку, одуванчики, лопухи, никак не насытясь. Было душно, как в комнате утюжильщицы, я поливал голову водой, но пот прожигал насквозь глаза. Но главное, я купил вино в магазине и забыл, что было вчера и, главное, что будет завтра. Древние греки и римляне использовали в качестве средства для поднятия духа и антидепрессанта напиток под названием непенф. Или «вино забвения»! И я забыл ночь, бурную женскую истерику Наташи, и чем она была вызвана. И понял, что вернулся к самому началу. К началу, к сотворению мира.

Я наконец услышал музыку, сотканную из птичьего хора, речного шелеста травы, широко зевающих дверей электрички, машинной возни и тишины мироздания. Было хорошо, как в джазе, когда все забыли основную мелодию, а я пил вино забвения и слушал соловья! Было хорошо, как будто бы я ничего еще не написал...

Примечание:

Заглавие — «Непенф» — зелье, трава забвения

Игорь МИХАЙЛОВ

Читать продолжение в источнике: КОНТ
Failed to connect to MySQL: Unknown database 'unlimitsecen'